Виктор Эдуард Приб - Литература
- Поэзия

Киевская ночь или второе пришествие

(декабрь 1980-го)

Тоже как PDF-файл
("www.literatur-viktor-prieb.de")


Тысячелетию христианства на Руси
посвящается


Придите и правьте


Тысяча лет тому, как христианство пришло на Русь. Тысячу лет должно было оно владеть душами русских людей и наполнять философской мудростью их слепые страсти, помыслы и деяния.

Должно было, но не стало в полной мере, поскольку и пришло оно не через овладение душами людскими, но, как и многое на Руси даже передовое и мудрое, через насилие над ними и над самими людьми.

И на тысячу лет вперёд было много ещё насилия, крови и изуверства, потому что проповедовали эту философию и превратили её в догмат не апостолы Христовы, а те же люди - смертные и страстные, не многие из которых сами преисполнили свои помыслы и деяния той философской мудростью, что изначально присуща христианству и без которой не имело бы оно того мирового триумфа, который имело.

И изуверился русский народ, и в девятьсот тридцатый год своего обращения, а от Рождества Христова в тысяча девятьсот семнадцатый, сбросил убогие и жестокие цепи догмата! И было страшное - забыв в ослеплении своём о гуманной, истинно могучей сути философской системы, ставшей на Руси более, чем где-либо в мире основой тысячелетней культуры, или не ведая о том вовсе - рушил народ форпосты и атрибуты той веры, рушил свою культуру!

Рушил догматическую надстройку и в исступлении своём пытался разрушить основу. И проповедниками разрушения были вновь не апостолы новой веры, а смертные и страстные люди, не преисполнившие свои сердца, помыслы и деяния ни новой философией, ни старой.

Можно сменить веру, можно осмеять догму и разрушить надстройку, созданную людьми же, но нельзя сменить или разрушить культуру народа - нельзя истребить его гуманную душу.

И осталась опалённая разрушительными катаклизмами душа, осталась культура и остались памятники её - остались не только как память, но как негаснущие маяки для развития и ещё большего расцвета той культуры.

Для того остались они, чтобы никогда, ни один человек не утратил в суетности своей чувства прекрасного и от того не перестал быть Человеком.

Много ещё тех маяков на Руси. Есть они и в матери городов русских - Киевской земле.

В каком бы состоянии души не приходил к ним, они овладевают ею и возвышают тебя до Человека, рождая в тебе чувства и мысли, которые призваны править нами, но редко правят и во многом от этого нет в нас порядка и все мы устали бессмысленно мучиться и жить не по правде - так придите ж и правьте!


Удивление

Я в бегстве от самого себя. От удушающих будней - их всё убивающей суеты, их все чувства подавляющей власти. Сев в поезд "Россия" и проехав пол-Сибири, я затерялся где-то в России.

Снежной бесконечностью,
Дремучестью лесной -
Тыщекилометрами
Россия за окном.

Обдуваем ветрами,
Мчусь я день и ночь,
Даль"Россией" меряю,
Убегая прочь...


Я не знаю куда я бегу, что я ищу и что я найду. Или я пытаюсь обмануть себя, своё сознание, скрывая те чувства, которые гонят меня, хорошо зная куда, почему и зачем.

От тебя убежав,

потерялся в России,

приземленность узнать чтоб

в вокзальной грязи.

Я увидел людей с обнажающей силой -

с ними я в суетливой убогости

свою чистую грусть

в поездах развозил.

Я без цели бродил

по просторам заснеженным,

просыпался под утро

в чужих городах

и расстаться хотел

с угнетающей нежностью,

и развеять себя

на семи всех ветрах.

Но я лгал про себя

и про уединение -

снова в Киев к тебе

я стремился уйти,

чтобы там - у истоков -

найти вдохновение

и сюжеты найти

в перепитьях пути.

А в портрете твоем

я искал утешение

и его понимал я теперь горячо:

звало в Киев меня

твое отражение

и толкало из Томска

чужое плечо.


Но толкало и влекло меня не только сегодняшнее совершенно смятённое состояние моей души.

Тайной силой ведомый,
Сам того не зная,
Только снова еду я
В милую Украйну.

Пусть гонимый бедами
Я влеком тем краем,
Только ведь и дедами
Там я прорастаю.

С детства мне знакомы -
Только вспоминай -
Крыши из соломы,
Хуторской наш гай,

Дым над нашим домом,
Мельниц водограй
И ребячий гомон,
Где отец играл.

Где носились в поле
С буйностью шальной
Ветры всех историй -
Кадры из кино

Где под Гуляйполем
Зверствовал Махно -
Все отцовой долей
Мне теперь дано!



И вот он - Киев. И она стоит на горе, завершая собой всё прекрасное вокруг - и Подол, и Днепр, и булыжные мостовые, и даже Софию, и сотни сотен человеческих жизней, страданий, любви.

Небольшая, но величественная. Вычурная, как и всё барокко, но плавно и легко устремлённая ввысь. Лишённая крикливой роскоши Екатерининского дворца, царственной величавости Зимнего, бренности Смольного монастыря она стоит откровением для каждого, кто видит её. Откровением самого Растрелли.

Какую же надо иметь чистую и лёгкую душу, какие светлые чувства, чтобы создать такую сказочную нереальность, обладающую такой силой воздействия.

К ней можно приходить всякий раз, когда душу затягивает темнотой безисходности. Приходить ночью и смотреть от подножия. Она плывёт тогда в небе в свете прожекторов, сама струясь нежнейшим светом.

И этот свет вливается в душу, и ничего не существует больше вокруг ни в ночной тьме улиц, ни во всём мире. Но это чувство не угнетает, а радует. Радует возрождённая способность к Удивлению.

Это Андреевская церковь. Растреллиевская церковь на Владимирской горе.


Сомнение

Я стою на площади, прислонившись к ограждению. Передо мной взметнулась колокольня Софийского монастыря. Рядом с нею из-за белокаменной стены рассыпались в мороси неба, рассеивающей свет прожекторов, купола собора, перечёркнутые частой сеткой ветвей почерневших от сырости деревьев.

Я специально долго перемещал и колокольню, и собор, и деревья пока не достиг именно такого сочетания. Той точки, с которой смотрел теперь, не смея шелохнуться, чтобы не разрушить сложившейся картины.

Надо мной вознёсся на вздыбленном коне Богдан, неизменно указуя булавой гетмана в Россию. Его конь как бы отпрянул от вставшей перед ним колокольни, а Богдан властной и уверенной рукой шлёт его вперёд.

Я стоял и слушал себя. Слушал движения души, вызванные этим видением, то тающим в ночном мареве, то вновь обретавшим строгие и величественные формы.

И снова остро вставали вечные вопросы сомнений, потерявшие в суете остроту либо из-за безответственности, либо из-за видимости найденных ответов. Что есть счастье и есть ли оно? Может ли быть счастлив человек, вырванный корнями из того, во что он врастал и втаптывался в течение многих лет?

Вырванный единым порывом, не оставившим ни воспоминаний, ни сожалений о тех связях, которые питали соками всю его жизнь. Когда смятённая душа его несётся неизвестно куда, как перекати-поле, гонимое бурей, то в плавном полёте, то в бешенной скачке, лихорадочно пытаясь за что-нибудь ухватиться.

Что есть любовь и что желания человеческие? Был ли прав Блок, сказав:

Молчи, душа, не мучь, не трогай,
Не понуждай и не зови.
Когда-нибудь придёт он - строгий,
Кристалльно ясный час любви!


И здесь, вблизи Прекрасного я нашел ответ:

В чистейшем звуке этих строк
Себе найдёте утешенье,
Желая ждать любви волненье,
Как ждал его когда-то Блок.

Не убивайтесь в тишине.
Пусть не волнуют вас невзгоды
И тщетно прожитые годы -
Они вернуться вам вдвойне!

Вернутся! Я даю вам слово!
И вы тогда родитесь вновь,
Когда кристалльная любовь
Вас увлечёт извечным зовом.

И вам покажется никчемным
Былых волнений глупых сонм
И он пройдёт, как тяжкий сон,
Любовью ясной залеченный.

Блок знал любви желанной силу,
Не даром восемьсот стихов -
Таких же чудных родников -
Он милой подарил и миру.

Дождался он своего часа,
Когда её боготворил
И всю стихами одарил,
Не замечая женщин краше...

И возмущает тот недаром,
Кто, не имея Блока чувств,
Понять пытается хоть чуть
Её пленительные чары.

Ему и невдомёк, глупец,
Что женщин образ вожделенный
Нам не даётся непременный,
А каждый сам ему творец!

И тем прекрасней образ этот
И недоступней для других,
Как Блока отточённый стих,
Что создают его по-э-ты!


Но что же больше влечёт человека - сам предмет вожделений или его образ? За что платит он и тратит себя, желая иметь желаемое? За живущего в каждом человеке неистребимого искателя счастья - золотоискателя из Клондайка и весёлого, свободолюбивого ковбоя из Техаса? Или за рабочие штаны, которые протрёт он за год на учебных или служебных стульях или на лавках пивбаров и кабаков?

За мебель в стиле "Ретро", стесняющую и без того малое его жилище боязнью прикоснуться к ней, или за желание приобщиться к духу и чести декабристов и друзей Пушкина, слушавших его стихи и строивших проекты Свободы в окружении такой мебели? Зачем, влекомый желаниями, преследует он свою мечту, убивая её самой банальностью такого преследования?

Зачем бессонницы ночные?
Зачем стихи, мечты пустые?
Зачем в дурацкой кутерьме
Судьба тебя послала мне?

Судьбу я не просил об этом
И не мечтал я стать поэтом,
Чтобы, испив страстей лихих,
Писать похмельные стихи!

Но пусть познал я эту страсть
И вновь попал я к ней во власть -
Зачем же снова в суете
Утратил путь к своей мечте?

Зачем не смог я избежать
Себя не теми окружать?
Ведь одиночества венец
Мне дал свободу, наконец!

Свободу совести и чести
От ухищрений, лжи и лести,
Когда, пылая страстью к ней,
Умел быть лучше и честней.

Зачем, как влюбчивый юнец,
Предвидя в этом свой конец,
Желая ею обладать,
Ей начал глупо досаждать?

Зачем? Зачем?.. Одни вопросы...
Вопросом дым над папиросой
И ночь в гнетущей тишине,
И огонёк в твоём окне...


Почему когда-то страстно влюблённые друг в друга люди теряют друг друга, живя изо дня в день рядом? Ведь и Блок "испил страстей лихих". Ведь известные всем имена Лаура и Беатриче не есть имена жён Петрарки и Данте.

Почему горожане, изо дня в день проходящие мимо Софии, Андреевской церкви, Владимирского собора, не остановятся всякий раз пред ними ошеломлённые? Почему и я боюсь остаться здесь навсегда? Боюсь утратить для себя их очарование. Утратить ликующий восторг и творческий экстаз, которые они порождают во мне.

Утратить так, как утратил их на мгновение, когда ночью на Десятинной улице, на моих глазах разыгралась бранная и безобразная сцена между полупяьяной женщиной и её поздним посетителем. Она кричала и плакала, он грубо и пьяно бранился, а над ними парила в вышине сияющая, как Годива, обнажённой, девственной чистотой Андреевская церковь.

За минуту до этого я, стоя перед ней, мечтал жить в этом доме, примыкающем к её подножию и ликовал душой.

Буду прожектором тебе у подножия,
Высвечу душу и прелесть твою
И никогда не воспользуюсь ложью я
В песнях и рифмах, что в жизни спою!


Смог бы я сохранить её влияние на мою душу, прожив всю жизнь в буднях у её подножия? Или, не надеясь на это, лучше припадать к ней душой, приезжая в минуты смятения за тысячи километров, чтобы потом петь её с новой силой?

И стоял я на площади не в силах ни понять до конца, ни решить все эти вопросы. Надо мной сыпал тёплый и мелкий дождик, насыщающий воздух будоражащей и живительной весенней свежестью, а до Рождества оставалось три дня.


Любовь

Мы вновь с ней с глазу на глаз - я на булыжной мостовой и она в молочной дымке освещённого прожекторами мокрого неба. Мы оба раскрыты друг перед другом и молча друг друга понимаем.

Она смотрит распахнутыми с наивной доверчивостью и детским удивлением окнами под золотыми прядями лепки купола. Смотрит и, смущённая моим пристальным и откровенно влюблённым взором, прикрывается угловой башенкой, чуть зардевшись золотистым обрамлением прозрачно голубого лика.

И проходит боль одиночества, навеянная ещё давно Полем Верленом:

Под чьей-то рукой
Я зыбки качанье -
В пещере пустой
Молчанье, молчанье...


и положившая начало моим мечтам и дискуссиям с поэтами:

Под милой рукой я хотел бы проснуться
Качаньем зыбки в тишине,
Призывным зовом обернуться
В любимых глаз голубизне.

Меня б ты понял, мой поэт,
Познав пещер пустых молчанье.
Я одинок был много лет,
Печаль излив в строках журчаньи.

Ты согласился бы вполне
Со мною в возмущённом споре,
Что не пристало Вам и мне
Искать любовь в любовной ссоре.

Искать любовь не в вышине,
А в прохладительном компрессе -
Такая участь не по мне
И не по Вам на моём месте!


И кто познал это одиночество не страдал бы, как Пьер Рожар, от непонимания любви:

Большое горе не любить,
Но горе и влюблённым быть.
И всё же худшее не это -
Гораздо хуже и больней,
Когда всю душу отдал ей
И не нашёл душе ответа!


Именно у этого подножия понимал я простое счастье любви:

Что горе не любить, ты прав, поэт.
Но как понять, с тобой не споря,
Что быть влюблённым тоже горе,
А не счастливейший момент?

Ты, видно, сам того не понял,
Что, не почувствуй в сердце ток,
Не написал бы этих строк,
В которых так душою стонешь.

Любовь, поэт мой, бескорыстна!
И, отдавая душу ей,
Ты в том уж счастье и испей,
А не ищи ответа быстро.

Ответ зависит от тебя,
Я в том даю тебе поруку!
И не впадай ты больше в скуку,
Свои сомненья теребя.

Лишь не гаси в душе пожар
И им сожжёшь ты все преграды!
Она ж сожжёт себя в нём ради
Тебя, печальный мой Рожар!


В благодарность за подаренное мне понимание дарю я ей в ответ нимб из сверкающих росинок и стихи, стихи ...

Тобой рождённые стихи
По назначенью возвращаю,
А я огнём их ощущаю
Во мне бушующих стихий!


Несмотря на её незащищённую открытость для всех, сейчас она существует только для меня и даже молодой тополь, стоящий рядом на склоне, чуть отступил в тень, не решаясь помешать нашему молчаливому диалогу.

Если ж другого любви тебе надо,
Всю свою силу отдам ему так,
Как в своё время в ночи серенады
Пел за другого де Бержерак.


И я благодарен ему за это и за ту защиту и поддержку, что он даёт ей в их общем стремлении ввысь. Тополь всеми ветвями своими вытянулся в струнку в тщетной попытке сравняться с нею, но едва дотягиваясь при этом до капителей её колонн и пилястр. Тем не менее он выглядит гордым и счастливым у её подножия.

Мне бы жаром любви твои высушить слёзы,
Мне б заботы твои на виски сединой,
Отвести от тебя мне любые бы грозы,
Занавесить всю жизнь от бурь пеленой.

Всею грудью своей оградить от тревоги
И стихом разогнать твой обыденный быт,
Расстелить пред тобою любые дороги
И по этим дорогам с тобою ходить.

И полётом души мне поднять бы на крылья
Твою жизнь и любовь и на крыльях нести -
Никогда для меня не была бы ты былью,
Была б сказкой моей нерассказанной ты!


Зато старая акация, невесть откуда прилепившаяся к её лестнице, широко и брюзгливо развесила свои ветви, всем своим видом выражая неудовольствие и осуждение их юной легкомысленности.

Но они и не замечают её осуждающего присутствия и продолжают являть собой чистейший идеал призрачной красоты, пылкой увлечённости и открытой юной любви!

Всё, что связано стобой,

всё, где ты была,

где дыхание твоё

мимолётный взгляд,

где стояли мы с тобой,

где следы видны,

эта надпись на снегу,

окна все подряд,

Киев весь в его церквях,

наши две свечи...

И начало всех начал

наш с тобой спектакль,

где сидела спя,

Площадь Маяковского

и столовая,

наш театр Моссовета

Для меня теперь

всё это

всё святое,

всё родное,

самый сильный

вечный символ!

И глаза твои,

и душа твоя,

и улыбка губ,

и прекрасный взгляд -

нет пути назад!

Всё осталось тут

и нигде не ждут

ни дела, ни радость.

Никакую малость

этого всего

не смогу утратить.

Жизни мне не хватит

ни на что другое

ни на что мельчее!

Пред тобой я весь,

всё готов известь,

всё к твоим ногам

положил и сам

тоже весь я там!


Счастье

Приютом мне служит в эту ночь переговорный пункт на Крещатике. Единственное место в любом городе, открытое для любого ночного путника. Здесь я испытываю наиболее лихорадочные творческие порывы. Вернее наиболее лихорадочно и отчётливо воспроизвожу на бумаге те порывы, что испытал перед этим на улицах и площадях ночного города - у подножий моих маяков. И тогда я счастлив.

Здесь ничего не отвлекает и не даёт ленивому уюту закрасться в душу. Каждая из кабин, среди которых я сижу - живой нерв, связующий меня с людьми из самых разных уголков мира, затерявшихся в безбрежных, а на Восток заснеженных просторах. Ощущение это согревает и воодушевляет, помогая сохранить чёткость образов и сюжетов, запавших в сердце и мысли. А когда, исписавшись, начинаешь чувствовать опустошённость, то можно снова встать и пойти по ночному городу, так любимому мною.

Город спит - один в ночи

и я в нём один, как пламя свечи.

Я в нём один

и он весь мой:

Мне машины развозят хлеба -

горячие горы,

молока бутылки -

белые реки.

Асфальтовые улицы ночью для меня

мостовыми стелятся,

старые дома - сказкой светятся.

Церковь в вышине -

её вовсе нет:

она моя фантазия -

мой ночной бред.

Я иду и не я...

и город, мной разбудясь,

уже сам по себе, как товарищ,

идёт со мной.

Всё нереальное, всё сказка.

И прежде всего ты,

которую несу в себе

с бережной лаской,

нежностью город заполнив весь,

и ничего не надо,

только бы вечно несть.

И не уронить,

не разбить,

не замутить,

не вмешаться

в чистые грани твои -

алмазные капли.

Свет впитать твой весь

и светом излиться.

Души людям открыть

и глаза,

чтобы увидели и поняли

Ночные города!


Я возвращаюсь немного по Крещатику и по боковым улочкам, булыжником спадающим в Крещатик, взбираюсь на Владимирскую, а дальше уже непременно повторяю один и тот же маршрут: мимо театра, мимо "Лайпцига", мимо светофоров на Владимирской, которые ласково помигивают на моё приветствие своими бирюзовыми глазами - ночью они всё разрешают мне.

И вот уже снова вполоборота ко мне рвётся к единению Богдан - украинский Пётр, забытый на своём скакуне Пушкиным. А перед ним и передо мной София. И не беда, что она уже не светится - и она, и Богдан, и Владимирская - это только прелюдия.

Конечная цель таких маршрутов - Андреевская церковь. Я подхожу к концу Владимирской и она ещё неясными очертаниями, подобно миражу, выплывает в небе передо мной, чтобы через минуту скрыться, как и подобает призрачному видению, за основанием бывшей когда-то Десятинной церкви и обрамляющих его деревьев. И прелюдия завершается трагическим аккордом одной из горьких легенд Киева и всей Руси.

Затем с тихой бережной ноты начинает звучать жизнеутверждающая симфония Удивления, Сомнения, Любви и Счастья - это она вновь застенчиво выступает из-за деревьев поочерёдно всеми своими башенками и куполами. И вот она вся передо мной и надо мной, и во мне.

И здесь нарастающим малиновым звоном колоколов вступает симфония, рождаемая во мне, в кульминацию. И под ликующие эти звуки я развешиваю на её куполах свою растерзанную и опустошённую душу и смятённые мысли и чувства. И они вновь вливаются в меня новыми красками, мыслями, чувствами!

И уже невозможно сдерживать себя, и снова булыжные мостовые несут меня на Крещатик. Я снова в своём опустевшем теперь окончательно приюте, и новая песнь рождается здесь, и нет конца этим песням, как нет предела моему восхищению Андреевской церковью, и ни одна песнь не повториться, как не повториться ни один день, будь он прожит с тобою! . .

Пройдя через Удивление, Сомнение и Любовь я познал Счастье и стал мудрым, как Омар Хайям, когда сумел понять и изложить тот самый Смысл Жизни всего в черырёх строках одной рубайи.

Я жизнь за час прожить готов,
Лишь бы в ней не было постов
И лишь бы в ней за этот час
Прошли все бури ста годов.


Я постиг суть Счастья, найдя его в состоянии души, в бешенном напряжении любого человека т в о р я щ е г о, но не разрушающего. Любящего и верующего в Любовь.

И только в счастье обретает человек Мудрость, и способен сохранять Мудрость, пока сохраняет способность творить свободно.

Мудрость

Я недаром люблю ночной город и ночные видения его домов и улиц. И сейчас мне не надо было идти к ней. Я чувствовал это, но не мог удержаться - сегодня я расставался с нею.

Она стояла потухшая в сером свете распускающегося утра и сама немного посеревшая после бессонной ночи, проведённой со мной. Но снова и снова вызывала она моё восхищение своим тихим изяществом, а более того, именно сейчас порождала во мне мудрые чувства доброты и признательности. Породнённые ночным слиянием наших душ мы и не замечали, и прощали друг другу чуть истерзанный вид, переполненные светлой радостью.

В этот момент и налетели туристы. Они шумными группами выплёвывались из автобусов и бежали, охая и ахая, обсмотреть её, общупать, обтоптать, обговорить ненужными словами, щеголяя знанием архитектурных элементов и холодно расчленяя её на эти элементы.

Я, вдруг, почувствовал пронзительное её страдание, болью отозвавшееся во мне. Нестерпимое чувство утраты погнало меня прочь. Я почувствовал себя униженным и растоптанным от того, что покинул её на поругание, не в силах оградить в освежающей тишине.

Владимирская сматывалась передо мною снова в закрытый для меня клубок. Я знал, что иду здесь в последний раз. А туристы настигали и опережали меня на своих автобусах. Вот они уже и в Софии, наполнили площадь Богдана Хмельницкого и я спешу дальше, не останавливаясь.

И вдруг, я услышал льющийся откуда-то из поднебесья искрящийся звон Владимирского собора. Вот он уже и сам передо мной и поглотил меня. Но что за наплыв народа? И не зевак, не туристов, а воодушевлённых, светящихся лиц, устремлённых в одном направлении. Я проследил его. Все взгляды были прикованы к человеку на амвоне, который осенял народ золотым крестом, завершая обряд.

Был он в высокой белоснежной митре с бриллиантовым, сверкающим во лбу крестиком. Его лицо, обрамлённое такой же белой, седой бородкой, показалось мне уже виденным где-то.

Я не успел подумать где, как в соборе возникло оживление - молодые прислужники в расшитых по-гренадерски золотистых рясах расчищали проход в массе народа. Каждый из присутствующих пытался при этом пробиться к берегам широкого коридора. Не понимая ещё общего стремления, я, тем не менее, оказался вытесненным к самому проходу.

По нему уже шёл на выход этот человек с высоким посохом, украшенным золотым набалдашником. И только тут я понял из отдельных восклицаний плотно прижатых ко мне людей, кто этот человек со святым ликом. Это шёл "Его Преосвященство" Митрополит Киевский и раздавал благословления, и позволял каждому, кто имел и искал эту возможность - в основном это были убогие и калечные - припасть к своей руке.

В голове было промелькнули привычные и циничные мысли атеиста, но тут он поравнялся со мной и посмотрел на меня своим мудрым и ясным взором, всё во мне понимая и всё прощая. Я, смутившись, опустил голову под его взглядом. Он, как бы угадывая моё смятение, осенил меня крестным знамением и протянул благословляющую руку, и я - в неком мне доселе неведомом экстазе... - коснулся её губами...

Тут же оттеснённый от прохода, ощущая в теле чуть ли не дрожь непонятного возбуждения, протолкался я из собора на улицу. Перед собором столпилось ещё больше народа, чем внутри и такой же коридор вёл со ступеней к чёрной "Волге".

А звон колоколов нарастал и становился всё звонче и насыщеннее. Уже и на бульваре перед собором начал собираться народ. Я выбрался из толпы и закурил папиросу, пытаясь успокоиться и понять, что же со мной произошло в соборе.

Неужели то преклонение перед чистейшей красотой Андреевской церкви привело меня к вере? Ведь я почти верил в тот момент, когда коснулся его руки!

Верил, не совсем понимая, правда - во что. И лицо его я вспомнил - это было лицо с рублёвских икон. И верил я не в путанную повесть о житие Христовом, а в то, что изобразил Рублёв: в красоту и доброту человеческие, в глубину сострадания и любви. И в то, что изобразил Крамской образом "Христа в пустыне":

Сидит один на валуне
В пустынной жуткой тишине
Один за мир за весь в ответе,
Один, как перст на всей планете.

Но не смятён, а мыслит он,
Присев в пути на неба склон...
В своём изношенном рубище
Он божий сан ещё не ищет.

Ещё грядёт Голгофы крест,
Куда пошлёт Иуды перст
Его с застолья той Вечери,
Где он друзей своих проверит.

И тридцать сребренников тех
Ещё смутят его и всех,
Когда поймём ему подобно,
Что продавать друзей способны.

И к кровоточащим стопам
Ещё припасть людским грехам,
Чтобы простил великодушно
Циничность их и равнодушность...

Сейчас же, всем ещё не нужен,
Сидит он, думой перегружен,
И пустота в нём и вокруг
Сквозит в сцепленье его рук.

В руках не Бога - Человека,
Что плуг держали век от века,
Вся близость мне его души
И сам он - весь непогрешим.

Он измождён путём тернистым,
Сомненьями в объятия стиснут:
Предвидит он в своих сомненьях
Людей измену и гоненья.

Но всё ж в пронзительных глазах
Не прячет душу мелкий страх.
В глазах мучительных и добрых
Надежды виден всё же проблеск

Да, он пойдёт путём жестоким,
Прощая все людей пороки,
Чтоб показать своим страданьем
Судьбы людской предначертанье!


И опять же благодарил я и Андреевскую церковь и Софию, и Владимирский собор с его колокольным звоном за то, что они дали мне понять и поверить в это.

И осталось ещё на этом пути познания и понимания, в центре его, если от Владимирского собора до Андреевской церкви, или, если вглубь веков, то у самых истоков - святой Софии, на площади Богдана Хмельницкого святое и светлое чувство человеческого единства:

Богдан на вздыбленном коне
Парит с простертою рукою,
Как вечный символ в вышине,
К Москве зовет нас булавою.

А конь храпит, круп осадив
Перед взметнувшейся Софией,
Но всадник - мудр и прозорлив -
Стремит, стремит его к России.

Сидит уверенно в седле
Он - Богом данный над народом.
Решимость мысли на челе
Не стерли пройденные годы.

И площадь снова перед ним,
Как Переяславьская Рада,
Призыв понятен всем и зрим:
Славянам в братстве нет преграды!

♪ ♪ ♪


Просьба к посетителям, которым понравились моя поэзия и мой роман, мои проза и публицистика, а также были полезны и информативны мои другие страницы: "Генеалогическое древо семьи Приб" и "Научная страница" поддержать финансирование этих страниц и работу над ними перечислением любой добровольной суммы на мой банковский счет!
Я бы был так же рад вашим посланным по электронной почте отзывам или другому контакту со мной.

Спасибо за посещение и за финансовую поддержку!


К главной странице